Робер Мерль

Робер Мерль (род. в 1908) - один из крупнейших французских писателей послевоенного поколения. Ему принадлежат романы "Воскресный отдых на южном берегу" (1949), "Смерть - мое ремесло" (1952), "Остров" (1962), "Разумное животное"(1967), "За стеклом" (1970), "Мальвиль" (1972), "Охраняемые мужчины" (1974), "Мадрапур" (1976), "Для нас заря не займется" (1986), серия романов о Франции XVI столетия.
Мерль легко соединяет различные жанровые формы, художественная условность переплетается с документально выверенными фактами, фантастика с естественно-научными данными, прогностика с философскими и социальными аспектами. Более всего Мерль озабочен состоянием общества, а для того, чтобы обнажить скрытое состояние мира, писатель прибегает к соединению невероятных обстоятельств с характерами, развитие которых детерминировано социумом. Немодернистское по своей сути творческое наследие Мерля тяготеет к роману идей, для которого свойственны философские размышления и художественное "проигрывание" возможных ситуаций.
Роман "За стеклом" представляет собой синтез репортажа и хроники, в нем очевидны интертекстуальные связи с социальным и психологическим романом, в нем есть отголоски романа идей и нравов. Конкретные события передают биение времени, герои живут в настоящем, которое воздействует на них, формируя разные модели мировосприятия и поведения. Мерль четко определяет место и время действия: Нантер, с утра 22 марта до вечера того же дня. Стеклянный куб филологического факультета Сорбонны играет роль всеобъемлющего символа эпохи: все друг друга видят и все изолированы друг от друга. Одиночество людей, отсутствие милосердия и понимания между ними рельефно визуализируются для читателя.
Автор перепоручает разным персонажам вести повествование, что позволяет создать подлинную картину событий, увиденную изнутри. Анархический, всеотрицающий бунт студентов, замыкаясь на себе, бесплоден и разрушителен. Но он обнажает невидимые границы между кастами внутри благополучного демократического общества. Роман "За стеклом" интересен и важен еще и тем, что он дает возможность понять истоки антирационалистического бунта, который проявляется не только в социальной, но и в культурологической сфере.


 

Робер Мерль

За стеклом


7 часов

Будильник заверещал с пронзительной силой. Люсьен Менестрель катапультировался с кровати и зажег свет. Нечего валяться после звонка, идет второй триместр, решающий. Он нащупал под кроватью кнопку будильника, резко надавил на нее пальцем и громко сказал: "Заткнись, болван". Швырнул пижаму на кровать и потянулся всем своим угревшимся телом. Не доходившая до потолка перегородка под красное дерево отделяла кровать от туалетной комнаты - в сущности, от раковины умывальника, ничего больше там не было. Не было даже биде, как у девчонок. Явная дискриминация. А в биде между тем очень удобно мыть ноги. Менестрель зажег лампочку над зеркалом и тщательно причесался. У него были светлые волнистые волосы, завивавшиеся колечками на шее, пышные светло-каштановые баки до самого подбородка. Причесавшись, он стал к зеркалу вполоборота, обозрел себя со стороны и подумал: у меня вид наполеоновского генерала, я похож на маршала Нея.
Он вернулся в комнату. Эти комнатушки в общаге - настоящие кельи. Между кроватью и комодом едва могут разойтись два парня средних габаритов. Менестрель, голый, прижался к стене, точно ему предстояло командовать собственным расстрелом. Над головой была тонкая, едва заметная черточка - метр семьдесят пять. Следовало нагнать два сантиметра. Он уперся ногами в пол, задержал дыхание и изо всех сил потянулся вверх. Эту операцию он повторил десять раз, потом сделал вдох и перешел ко второму упражнению. Руки вверх, пальцы вытянуть к потолку, ступни не отрывать от пола. Главное, плотно прижать пятки. Это научно, старик. Между позвонками существует интервал, который может быть увеличен на один, два миллиметра. Само по себе это немного, но если умножить на число позвонков, получается два лишних сантиметра, возможно, даже три. Возражение; что же, ты так и будешь тянуться всю жизнь? Менестрель решительно вскинул голову. А почему бы и нет? Он повторил вслух: "Почему бы и нет?" - и приступил к третьему упражнению.
Покончив с гимнастикой, он опять перешел в крохотную умывалку, встал перед зеркалом и принялся прыгать, глядя на свое отражение и нанося ему удары. Сделал финт и уклонился от ответного. Испробовал несколько различных приемов: прямых, крюков и апперкотов, закончив своей излюбленной комбинацией - два быстрых, как молния, прямых левой и тут же сокрушительный - правой.
Когда его отражение было, наконец, нокаутировано, Менестрель вытащил из стенного шкафа против раковины чайничек для заварки, включил электрочайник и, пока вода закипала, намылил торс и низ живота. Менестрель очень гордился своей мужественностью и, моя эти части тела, воздавал им своего рода дань уважения. Впрочем, стоять нагишом перед зеркалом, чувствуя, как по коже стекают струйки воды, вообще здорово приятно. Радость почти что преступная. Законодатели моды в общаге не брились, не мылись, надевали грязные свитера прямо на голое тело. Опрятные ребята вроде Менестреля были чуть ли не на подозрении, как носители буржуазного и контрреволюционного духа. Забавно, что такие простые вещи, как вода и мыло, возводятся в ранг жизненной философии.

Менестрель брился не без некоторого чувства неловкости, поскольку сознавал, что тяжкий груз наследственности (тщательно скрываемой от товарищей) едва ли не лишает его прав на широту взглядов: мать Менестреля обитала в департаменте Тарн, в очень красивом замке эпохи Возрождения и подписывала свои письма Жюли де Бельмон-Менестрель, как бы напоминая, что Менестрель она звалась при жизни мужа-плебея только в силу некоего несчастного случая. Вот зануда. Свой Бельмон она зато именовала не иначе, как "этот большой сарай", подразумевая тем самым, что слово "замок" употребляют только мещане. Тоже снобизм, да еще самого худшего сорта, замаскированный, прикидывающийся своей, противоположностью. Менестрель со злостью поболтал бритвой в теплой воде (в этот час до его этажа горячая вода еще на доходила), я, во всяком случае, живу на стипендию и на то, что удается подработать в ожидании, пока мне ее выплатят, - никаких подарков от госпожи матушки; я лично ношу фамилию Менестрель. И пусть она катится куда подальше со всеми своими предками.
Чайник запел. Менестрель мог бы позавтракать в реете, открытом с семи тридцати, но реет слишком далеко. Обуваться, чапать по грязи, потом тащиться обратно, мерзнуть, терять время. Куда приятней сидеть за своим столом, лицом к широкому окну, еще затянутому угольно-серыми шторами, которые отделяют от холода, жидкой глины стройки, бидонвилей, тусклого рассвета.

 

III

Мало радости идти сейчас в реет, проторчишь в очереди часа полтора. Если б еще с девочкой, а то стой один. К тому жe бутерброд с сосиской в кафетерии стоит всего франк, экономия сорок сантимов, можно выпить кофе в баре реста. Менестрель был почти уверен, что встретит там кого-нибудь из ребят. Он спустился, пританцовывая, по лестнице корпуса В - ступенька, две ступеньки, пируэт на площадке; мысль о страшилах он решительно подавил, там будет видно, в конце концов, не так страшен черт, как его малюют. Он вышел в центральную галерею. В этот час галерея была заполнена студентами, лекционные аудитории изрыгали их сотнями. Менестрель (1,73 м, но при известной настойчивости в ближайшем будущем 1,75 м) выпрямился во весь рост м с трудом проложил себе путь в кафетерий. Едва хлеб с сосиской оказался у него в руках, он понял, что бутерброд - несмотря на свой стандартный размер - смехотворно мал. Под ложечкой сосало, голова кружилась, ноги подкашивались, в мыслях путаница: через два часа ему опять захочется есть, а брюхо будет нечем набить до семи. Он вернулся в центральную галерею с уже наполовину съеденным бутербродом - спокойно, растянем удовольствие, будем жевать тщательно. Он шел небольшими шажками, точно, замедлив движение, можно было продлить процесс еды.
Около больших лекционных аудиторий Менестрель заметил служителя Фейяра, оживленно беседовавшего с каким-то сослуживцем. Он тотчас переложил бутерброд из правой руки в левую. Как-то, когда он вышел с лекции Перрена, Фейяр спросил, не его ли пиджак остался там, в заднем ряду: "А, вот видите, ваш! У меня глаз наметанный". И с тех пор Менестрель, встречая служителя, всегда перекидывался с ним несколькими словами.
- Добрый день, - сказал Менестрель весело, пожимая руку служителя, - ну, я вижу, живот вас не так мучает, вы курите.
- Да уж, - сказал Фейяр, - при моей болезни курить, особенно до еды, чистое безумие.

Он взглянул на второго служителя, покачав головой. Оба они были среднего роста, уже седоватые, с животиками, лица усталые. Менестрель подумал: по сравнению с профом того же возраста пролетарий всегда выглядит старше - трудная жизнь, некогда подумать о себе.
- Да и вы хороши, - сказал Фейяр с добродушной улыбкой, - думаете, очень разумно съедать бутерброд вместо обеда, точно вы барышня? В вашем возрасте есть нужно как следует.
- Никак не дождусь стипендии, - сказал Менестрель, - вот получу ее, увидите, хватает ли мне одной сосиски.
- Ну, желаю вам, - сказал Фейяр, дружески смеясь.
- Ладно, я бегу, - бросил Менестрель, всецело во власти своего хитроумного замысла, - иду в реет выпить кофе.
- Привет, - сказал Фейяр, глядя ему вслед. - Этот паренек, - сказал он растроганно собеседнику, - никогда не пройдет мимо, обязательно остановится, поздоровается, поболтает. Мне это; не скрою, приятно.
Служители понимающе переглянулись, удрученно покачали головами.
- Ведь вообще-то студенты... К мебели и к той относятся внимательней.
- Как бы ни так, - сказал второй служитель, - мебель они как раз ломают.
- Да еще о наши спины, - сказал Фейяр. - Ну как им не совестно? Мы-то при чем? Разве мы не на службе находимся? Что же нам глядеть, сложа руки, как они пихают господина декана? А они сразу оскорблять, драться. "Легавый", - говорит мне какой-то сопляк. - "Фашист". И раз по башке ножкой от скамейки. А что я ему в отцы гожусь, это плевать. Ну и молодежь пошла.
- Да уж, языком трепать и драться, это они умеют, никто им не указ. И заметь, всегда непременно в послеобеденные часы, - сказал второй служитель, вскинув правую руку, - утром все спокойно: господа изволят почивать! Станут они устраивать революцию утром! Утро неприкосновенно, утром деточки бай-бай! Они встают в полдень, эти господа, как кокотки. Была б моя воля, я бы работал только в утреннюю смену.
- Ну и дела, - подхватил Фейяр, - у тебя родители, которые могут заплатить за обучение, а ты занимаешься чем угодно, только, не учишься. Вот уж никогда не скажешь, что образованные: грязные, невоспитанные, невыдержанные, вечно сквернословят, технический персонал ни в грош не ставят. А еще говорят, что защищают интересы пролетариата. Попробуй поспорь с ними, одну брань и услышишь. Я как-то говорю им: как же вы, защитники народа, нас, служителей, избиваете? Знаешь, что они мне ответили? Вы, говорят, предали собственный класс! Вы на службе у буржуазии! Нет, ты только подумай, какая глупость, - продолжал Фейяр, покраснев от возмущения, - как будто любому пролетарию, чтобы заработать себе на хлеб, не приходится идти на службу к буржуазии! Разве на заводе по-другому?
Менестрелю, в сущности, здесь очень нравилось. Есть ребята, которые критикуют эту галерею, но, по-моему, идея совсем неплоха. Связать между собой различные корпуса, вывести сюда все большие аудитории: единственная главная улица городка с двенадцатью тысячами жителей. Здесь сосредоточено все - секретариаты, почта, бюро находок, стеклянные кабинки служителей, киоск Ашетта, кафетерий. Даже освещение и то непрерывно меняется; от корпуса Г до корпуса А чередуются темные зоны - когда галерея превращается во внутренний коридор, и зоны светлые - когда она пролегает между корпусами. Как правило, скамьи расставлены вдоль стен именно на этих участках. Менестрель рассмеялся про себя, пережевывая размякший хлеб. Скамьи, знаменитые скамьи, которые го-шисты месяц назад разнесли в щепы, вооружаясь против полиции. Пошли они, эти группки, известно куда! Но оскорблять декана, тут я против. И все же, когда явились полицейские, я тоже полез в драку, терпеть тут фараонов - нет уж, дудки, это последнее дело. А декан, конечно, дал маху - его обзывают "легавым", а он в ответ призывает полицию!
Менестрель сердито оглядел последний кусок своего бутерброда. Говоришь себе, нужно экономить, но нет, это невозможно. Он снова замедлил шаг. А жаль скамей, на них обычно сидели девочки - по две, по три, маленькими тесными кучками, и не прямо, а всегда как-то бочком, нога на ногу или скрестив лодыжки, юбка выше колен, в руках стаканчик кофе или, сигарета, или такой, как у меня, бутерброд с сосиской, который, увы, я уже доел. Он вынул из кармана голубой носовой платок, точнее, серый с голубыми полосками, подаренный, вместе с еще пятью такими же, тетей Гизлен, бедной Тетелен. Мерзкая приписка в послании госпожи матушки, in cauda venenum (Яд в хвосте (лат.)), для нее нет большей радости, чем неприятности ближнего. Я уже замечал, что, когда у нее умирает какая-нибудь приятельница ее лет, она ощущает блаженное чувство собственного бессмертия. Он с нежностью развернул платок и вытер им пальцы, один за другим. С ним поравнялась Даниель Торонто, бросила быстрый взгляд, он меня даже не заметил, идет, занятый своими мыслями, жизнерадостный, красивый, непринужденный, бродит, как молодой волк, глаза горят, разглядывает всех девочек, ни одной не пропустит, да нет, не всех, он знает, на кого смотреть, меня-то он даже не заметил. И вообще, разве в Нантере имеет какое-нибудь значение, что вы учитесь на одном Факе? Да и сам Нантер для студента - пустое место. Кто из нас осматривал мэрию, церковь, познакомился хотя бы с одним из 40 000 нантерских рабочих, хотя бы с одним алжирцем из 10 000, живущих в бидонвилях? Все эти миры существуют бок о бок, но не сообщаются один с другим. Даниель торопливо шагала, чуть наклонившись вперед, глядя в пол. Она думала с тоской: три замкнутых мира, никаких контактов. Нантер, бидонвили, Фак. Три соседствующих гетто, и Фак худшее из них. В бидонвилях люди по крайней мере друг друга знают, друг другу помогают, они несчастны сообща. А здесь - полная изоляция, чудовищная обезличенность. Никто ни для кого не существует. Сколько нас сейчас здесь, в галерее? Восемь тысяч? Десять? Мы чужие друг другу, как пассажиры на вокзале, вот именно: Нантерский фак это и есть вокзал! Неописуемая толкучка! Пришвартуешься на час в аудитории - там двести, триста, пятьсот человек, занимаешь место рядом с кем-то совершенно незнакомым, всякий раз другим. А где-то далеко, далеко, на возвышении - микро, из которого вылетают слова, за микро - человек, который жестикулирует. Проходит час, все встают, спускаются по ступеням, толкаются в дверях аудитории, разбегаются в разные стороны, и - конец. Безвыходное одиночество, каждый замкнут в своем Я, в своих жалких личных проблемах, ох, какой ужас, это просто невыносимо, ненавижу этот Нантер! Эти индустриальные казармы, этот кишащий муравейник, гигантизм аудиторий. И больше всего этот коридор - кафкианский коридор, нечеловеческий, нескончаемый.
Менестрель засунул в карман свой голубой платок и торопливо направился в корпус А. Он не спешил, ему нравилось здесь в галерее в полуденный час. Было приятно погрузиться в этот женский поток, отдаться прикосновениям, толчкам, подчиниться течению и разглядывать с неистощимым удовольствием набегающие встречные волны лиц и силуэтов. Какое бесконечное разнообразие типов! Вот эта высокая блондинка, которая прошла сантиметрах в тридцати от меня, это лицо close up (Здесь - крупным планом (англ.)), как на большом экране, опущенные ресницы, умильная невинность - ей даже исповедь не нужна. Лицо исчезло, на смену явилась маленькая брюнетка, черные продолговатые глаза, марафет наведен по всем правилам, широкие скулы, что-то загадочное в лице. Занавес. Еще одна - высокая лилия, голубой меланхолический взор, правильный овал, длинная гибкая шея, обвитая лиловым шарфом. А вот разбитная малютка в узких брючках, подчеркивающих талию и бедра. Никакой тайны, весь расчет на линию спины, тут, на мой взгляд, есть свой минус: она не видит, какое впечатление произвела. Менестрель остановился и, коль скоро ему предлагали смотреть, вперил глаза. И немедленно, точно радар между лопаток девочки уловил некую ударную микроволну, излучаемую его взглядом, она повернула голову и на ходу стрельнула в его сторону уголком правого глаза. Потом на долю секунды замедлила шаг и, вывернув корпус, обозрела Менестреля, встретилась с ним глазами и тотчас, надменно вздернув голову, пошла дальше. Невероятно. Ни стыда, ни совести. Сами выставляют себя напоказ, а когда начинаешь разглядывать витрину, смотрят на тебя сверху вниз с видом оскорбленной добродетели.
У Менестреля испортилось настроение. Он пошел быстрее, рассерженный, обиженный несправедливостью. Нет, все устроено не так, как надо. Почему он должен стыдиться, что в двадцать лет не познал еще женщины, поскольку ему пришлось просидеть после аттестата зрелости два года взаперти на подготовительном? Но здесь! В этом гинекее! В этом городке, где девочки составляют 80%! Где ребята - почти музейная редкость, где конкуренция сведена к нулю! Он стиснул челюсти и еще ускорил шаг. Невыносимо, неприемлемо. Он шел грудью вперед, решительной походкой к выходу из корпуса А. Столько девочек, подумал Менестрель, выбравшись на влажный мартовский воздух, и до сих пор ни одна не принадлежит мне.
Ренато Гуттузо. "Буги-вуги в Риме"
Ренато Гуттузо "Буги-вуги в Риме"
 

В нескольких шагах от Менестреля Моника Гюткен, востроносая, быстроглазая, подвижная, как белка, была поглощена тремя делами сразу: примо, слушала Мари-Жозе Лануай, которая говорила о себе, секундо, рассматривала Менестреля, незаметно косясь в его сторону из-под ресниц, терцио, мысленно оценивала то, что было надето на Мари-Жозе: костюмчик от Дезарбра - 65 000, пальто свиной кожи, небрежно накинутое на плечи,- я видела такое в витрине на Фобур Сент-Оноре - скажем, 80 000. сумка из той же кожи - 15 000, замшевые туфли - 18 000, не считая колготок, косынки, белья. Все вместе самое меньшее 150 000, и это она называет одеться простенько, для Нантера. Не спорю, все это прелестно, выдержано в рыжих светло-табачных, вяло-розовых, ржаво-осенних тонах. И вообще, хватит, подумала Моника, очаровательно улыбаясь Мари-Жозе, не стану же я завидовать этой... Конечно, у меня самой после папиной смерти не осталось ничего, кроме дребезжащей малолитражки десятилетней давности, туфель, которые промокают, свитера ручной вязки и юбчонки, купленной в универмаге; если все это имеет вид, то только потому, что во мне чувствуется порода. Все наше богатство сводится к квартире на улице Лапомп, мы еще держимся в ней, так как блокирована квартплата, но и это, наверно, не надолго, до чего паршивая жизнь! Она смотрела на Мари-Жозе, на ее гладкую, плотно натянутую кожу, на ее голубые самоуверенные и пустые глаза, лоб, который редко краснеет и еще реже думает. Это не мешает ей разыгрывать со мной upperdog'a (Пес, который берет верх (в бою); bitch - сука (англ.)) или, точнее, upperbitch (а это неплохо!). Матч называет ее Мари-Шмари, но "upperbitch", на мой взгляд, лучше. Она, впрочем, не вредная, но она знает, и хорошо знает, что я знаю, что она знает, как я дорожу приглашением на ралли мамаши Лануай в расчете встретить там "мальчика моей жизни", по возможности того же круга, к которому (теоретически) я по-прежнему принадлежу. Я уже по уши сыта этой ролью кузины Бетты.

- Я, ты понимаешь, Моника, - говорит Мари-Жозе Лануай искренне и доверительно, - я не очень красива, нет, нет, уверяю тебя, я отнюдь не обольщаюсь, ну, скажет, во мне есть шарм, и я стараюсь быть естественной, впрочем, мне не идет, когда я не естественна, я это заметила. Ты знаешь Мари-Анн?
- Нет, не уверена, - говорит Моника.
- Да знаешь, знаешь, ты видела ее у меня на последней вечеринке, такая высокая блондинка с длинными волосами и глазами как блюдца.
- Нет, не припоминаю, - говорит Моника с очаровательной улыбкой (лишнее доказательство, свинья ты этакая, что ты меня приглашаешь далеко не на все твои вечеринки).
- Ну, неважно, - продолжает Мари-Жозе, смущенно отворачиваясь, - это моя подруга детства, очень красивая, ну, ты представляешь себе жанр, из тех, что всегда должны быть повсюду первыми, самыми, самыми. Хорошо. Допустим, мы одновременно знакомимся с мальчиком, я сейчас же отхожу в сторону, я предоставляю сцену ей, играй на здоровье! Она берет с места! Я выжидаю некоторое время, а потом вступаю, ты понимаешь, что я хочу сказать, я даю мальчику сначала обратить внимание на нее, а сама жду, я не делаю первого шага, не трачу сил, я вступаю в игру, когда вижу, что он раскусил Мари-Анн, я знаю - проигрыша не будет.
- Моника глядела на Мари-Жозе молча, с дружеской сообщнической улыбкой, одобрительно покачивая головой. Но ноги ее под столом нетерпеливо двигались. Да как же ты можешь проиграть, идиотка несчастная, с миллионами твоего папаши?

 

В дверь робко постучали. Брижитт крикнула: "Войдите!" - повернулась всем телом и увидела смуглое, юное, грустное лицо, показавшееся в щелке двери,
- Давид?
- Входите.
Парень не решался открыть дверь шире. Она не могла его разглядеть, так как лицо его тонуло в полумраке коридора, но ей показалось, что он молод, красив и чем-то удручен.
- Его нет? - расстроенно сказал парень.
- Он через пять минут вернется.
- Ладно, я подожду его.
Дверь захлопнулась. Что он, чокнутый что ли, этот парень. Она поднялась и открыла дверь. Парень стоял, прислонясь к стене.
- Да войди же, - сказала она. - Что ты в коридоре стоишь?
Он в сомнении глядел на нее. Красивая девушка, и говорит с ним довольно любезно, но это тыканье его оскорбило. Если он араб, это еще не значит, что с ним можно обращаться так вольно.
- Благодарю вас. Мне и здесь вполне хорошо. Она сделала нечто невероятное, она взяла его за руку.
- Да войди же, - сказала она живо. - Давид не ревнив, если тебя это смущает.
Абделазиз прирос к полу. Она видела его впервые и обращалась к нему на ты. Она говорила о Давиде, как о любовнике, и она приглашала его войти в комнату. И она взяла его за руку! Но это была не шлюха, совсем не похожа, лицо свежее, не намазанное, и в глазах никакой наглости.
- Ну, давай входи, - засмеялась она. - Или ты боишься, что я тебя изнасилую?
Он откликнулся робким смешком и последовал за ней. Ничего не понять, девушка и позволяет себе подобные шутки!
Брижитт закрыла за ним дверь и села на стул.
- Садись.
Он опустил глаза и смущенно осмотрелся.
В комнате был всего один стул, занятый девушкой.
- На кровать, - сказала Брижитт.
- Вы позволите?
- Ну конечно, я позволю, и я позволю также, чтобы ты говорил мне ты, - сказала она, улыбаясь.
Он посмотрел на нее с извиняющейся улыбкой и опять опустил глаза. Брижитт положила на колени конспект лекций Граппена и сделала вид, что поглощена чтением. На парне были черные вельветовые брюки и кожаная куртка, из-под которой выглядывал рыжий свитер в крупный черный рисунок. Парень был умытый, кожа матовая, глаза очень темные, иссиня-черные волосы кудрявились и блестели от дождя. Он и правда очень мил. Совсем не похож на давидовых дружков. Давидовы дружки понимали сердечность в обращении с девочками как похабель, дерганье за волосы, подножки; шлепки по заду. От этого парня веяло какой-то свежестью. Почтителен до мозга костей и красив, как девушка. В этот момент Абделазиз поднял глаза, посмотрел на нее и тотчас вновь опустил их, будто пойманный на месте преступления. Нет, он не похож на девушку, ничуть.

Прошло несколько секунд. Брижитт поняла, что ей не удастся сосредоточиться на своих конспектах. Она нервничала, волновалась, ее лихорадило, кровь прилила к щекам. Какой идиотизм, сидел бы тут на кровати один из давидовых дружков, нес бы всякую чушь, вроде "а может, девонька, породнимся?" - и я бы не обращала на это никакого внимания. Но этот парень с его сдержанностью, робостью...
- Как тебя зовут? - сказала она, подымая голову,
- Абделазиз.
- Ты алжирец?
- Да.
"Да" короткое, настороженное.
- Я никогда тебя не видала на Г. А. Ты чем занимаешься?
Он посмотрел на нее. Что значит это "геа"?
- Как, чем я занимаюсь?
- Ну, на каком факс ты занимаешься?
- Я не студент, - сказал Абделазиз, покраснев. - Я рабочий.
- Ты рабочий? - сказала она, широко открыв глаза. - Правда? Настоящий рабочий?
- Да, - сказал настороженно Абделазиз. - А что тут особенного?
Брижитт опять улыбнулась ему и отвела глаза. Я просто идиотка, настоящая гошистская пижонка из XVI округа. (См. Монтескье: "Сударь, я восхищен вами, как можно быть рабочим?") Я заразилась от Давида. А Давид, хотя и не признает, сам впал в увриеризм. Он, конечно, подведет под это марксистскую базу, скажет: движущая сила, преобразующая общество, не студенты, а трудящиеся. Но это все в теоретической плоскости. А если говорить о стороне эмоциональной, причины совсем не в этом. На самом деле Давид питает почти религиозное почтение к рабочему классу. По отношению к рабочим Давид испытывает чувство вины, собственной неполноценности и любви. А ведь Давид не маоист, и все же он день и ночь мечтает. об одном - отдать свои силы служению пролетариату, во всяком случае он в это верит. Она вздохнула. Мир плохо устроен. В конце концов, разве я виновата, что родилась на авеню Фош? Если бы я зарабатывала на хлеб, вкалывая на каком-нибудь велосипедном заводе, Давид бы меня любил. И простил бы мне даже фригидность, отнеся ее на счет пролетарской усталости и классового гнета.
Аблелазиз сидел, опустив глаза, охватив руками колени. Румия была очень красива (волосы, как золото), она держалась мило, но странно. Может, все интеллигентки немного странные. Например, Анн-Мари. Когда ты задавал Анн-Мари трудный вопрос и она отвечала, ты не только не понимал ее ответа, но переставал понимать даже собственный вопрос.
- Ты очень хорошо говоришь по-французски, - сказала Брижитт, подняв голову. - Без всякого акцента.
Он опять вспыхнул. Как очаровательно он краснеет, в сущности, он даже не краснеет, просто немного темнеет матовая кожа.
- Я неплохо говорил уже, когда приехал во Францию, - сказал он, - но я очень усовершенствовался, посещая вечерние курсы в Клиши, я там занимался с одной девушкой. И потом, мы часто с ней гуляли вместе в ту пору.
- А теперь не гуляете?
Он помолчал и сказал:
- Нет. Она живет в Лионе. Вышла замуж. Он опять опустил глаза. Он говорил ровным голосом, но на его лице внезапно промелькнула какая-то стыдливость и печаль. Брижитт смотрела на него, охваченная изумлением. Первое слово, пришедшее ей на ум, чтобы определить это выражение его лица, было: благородство. Но поскольку слово показалось ей глуповатым, она его отбросила. Подобные словечки были манией папы, хотя нет: благородство - это для него слишком просто. Вот если скажешь праксис вместо практика, логос вместо речь, благодать вместо дар, импульс вместо инстинкт, папа придет в полный восторг. Он все гиперболизирует. Может, в порядке компенсации, ведь сам он такой маленький, бесплотный. В Жераре мне как раз нравится его краткость, сухость, точность. Раз, два - и все обнажено. ("Я бы охотно ею занялся", - это ведь чудовищно, не так ли? А он произносит это как ни в чем не бывало, ровным голосом, да еще кому, маме!) Мне и в Давиде сначала понравилось то же самое, теперь я понимаю: способность проколоть, точно булавкой, и сразу выпустить весь воздух, здоровый цинизм, сведение к нулю буржуазных условностей, срывание покровов, демистификация. Я видела в этом нечто подлинное, тонизирующее, некую отместку. А теперь, откровенно говоря, я этим сыта по горло. Этот паренек с его породистым лицом и черными глазами, который сидит на краешке кровати и не стыдится говорить с грустью о том, что его бросила девушка, словно создан, чтобы выражать гордость, любовь, благородные чувства. Ну и пусть, вот и скажу "благородные", могут катиться сами знают куда со своим циничным терроризмом, с меня хватит, этот парень просто восхитителен.
- Вы были любовниками? - сказала она нежным голосом, наклонившись к Абделазизу, и подумала: ничего себе, благовоспитанная девушка! Она улыбнулась ему.
- Нет, - сказал он просто. - Она меня не любила. Только хорошо относилась.
- И ты долго гулял с ней?
- Немножко больше года.
Она смотрела, ничего не видя, в свои конспекты. Ну хватит, Брижитт, достаточно. Сердце ее колотилось, она подняла голову и посмотрела на Абделазиза. Нет, этот парень просто невероятен. Он гуляет с девочкой, она ему не уступает, и он не чувствует себя ни обойденным, ни смешным. Напротив, он радуется отношениям нежной привязанности, это длится больше года, она выходит замуж, и теперь, когда он о ней говорит, у него слезы на глазах. Представить себе Давида или его дружков в такой ситуации немыслимо. Для них это просто нелепость, они сочли бы свое самолюбие оскорбленным и трех бы дней не выдержали, а уж их комментарии! От нее места бы живого не осталось - идиотка, мещанка, да у нее просто запор и залп похабели. ("Держит свой нижний капитал в сейфе. Нет вам попы без попа. Да у нее как в автомате; сунь обручальное кольцо - откроется".) Обличение социальных табу, скрывающее за собой на самом деле садистское женоненавистничество, жажду господства, презрение к чужой свободе. В то время как этот парень, скромный, стыдливый и красивый, переполнен благодарностью к девушке, которая всего лишь гуляла с ним в течение года, а ведь он настоящий мужчина (как он посмотрел на меня), и в то же время почтителен, нежен, как невинная девушка. Фантастический парень, если бы у меня могли с ним быть такие отношения, как у той девушки, я не стала бы спать с Давидом. А может, и стала бы. Потому что Давид меня бесит, но влечет. В известном смысле, я его люблю (да и он любил бы меня, дай он себе волю). Но если бы можно было ходить повсюду с этим мальчиком, и ничего больше, покупать ему всякую ерунду, ощущать на себе его милый взгляд, мы бы совершали с ним тысячу дурацких поступков - взобрались бы на Эйфелеву башню, катались бы на речном трамвайчике по Сене, гуляли, держась за руки, изредка, конечно, я все же не хочу быть шлюхой.
Дверь резко распахнулась и ворвался нахмуренный Давид. Абделазиз поднялся, смущенный. Давид на минуту остановился в недоумении, потом лицо его просветлело.
- Вот это да, - сказал он со счастливым видом. - Это ты, Абделазиз, и так скоро! - Он горячо пожал его руку. - Садись. Садись, прошу тебя.
У Брижитт возникло неприятное ощущение, что она вовсе не существует. Давид сел на кровать рядом с Абде-лазизом и с сияющим видом повернулся к нему.
- Молодец, что пришел так скоро. Как жизнь?.. Плохо? - сказал он вопросительно, глядя в озабоченные глаза Абделазиза.
Брижитт заворочалась на своем стуле. Он мог бы все-таки обратить внимание на мое присутствие.
- Плохо, - сказал Абделазиз, - у меня неприятности.
Мне он, конечно, ни словом не обмолвился, неприятности - дело мужское. Рассказ об этом предназначается Давиду. А я? Что я тут? Я становлюсь злюкой, подумала она тотчас, у меня комплексы, всюду мне чудится унижение. Ну не ужасно ли, что ощущение моральной ущемленности возникает у меня только потому, что моя плоть не реагирует как положено? И вдобавок я сосредоточена на себе, я никого не слышу. Давид сразу заметил, что у Абделазиза удрученный вид. Я, конечно, тоже это увидела, но тотчас забыла, погрузилась в мысли о себе, в свою собственную историю, в свой "случай", размечталась о платонической привязанности. Она сделала над собой усилие и прислушалась к рассказу Абделазиза. Ошалеть можно от того, что он говорит, увольнение, история с Юсефом. В сущности, мы тут в общаге варимся в собственном соку, живем в тепличной атмосфере. У нас есть все блага: свет, тепло, комфорт, кормежка, надежное положение, книги, отцовские деньги. Но стоит высунуть нос из этого мягкого футляра, не выходя даже из студгородка, здесь, на стройке начинается настоящий мир. Тут не жди пощады, люди грызутся между собой. Идет свирепая борьба.
- Предположим, ты вернешься к себе, - сказал Давид, - что они тебе сделают, его родичи?
- Они будут меня судить и, конечно, признают виновным.
- И тогда?
Абделазиз моргнул.
- Изобьют, если не хуже.
- Хуже?
Абделазиз покраснел, бросил смущенный взгляд на Брижитт и сказал, не глядя:
- Я молодой. Я живу в холостяцком лагере.
Давид сжал губы.
- И потом я должен буду ежемесячно платить определенную сумму. В принципе, пока Юсеф устроится на работу. Но на деле бесконечно. Всегда найдется предлог растянуть.
- А твои товарищи разве не могут защитить тебя?
- О, конечно!
- За чем же дело стало?
- Это гнусные типы, понимаешь. Полугангстеры, полутихари. Я не хотел бы, чтобы моим товарищам досталось из-за меня.
Они помолчали, потом Давид сказал;
- А я могу тебе помочь?
Абделазиз колебался.
- Давай, выкладывай! - сказал Давид. - Чего ты мнешься!
- Ты мог бы сходить в лагерь за моими вещами, - сказал Абделазиз. - Тебя-то они не тронут. Ты француз.
Давид сказал решительно:
- Завтра схожу. Сегодня я никак не могу. На вечер намечено важное мероприятие, нужно его подготовить.
Абделазиз покраснел.
- Что-нибудь не так?
- Я благодарю тебя, - сказал Абделазиз. - Но без чемодана меня не впустят ни в одну гостиницу. Где же я проведу ночь?
- Пошли, - сказал Давид, - есть выход получше, чем гостиница.
Он открыл ящик стола, вынул ключ, потянул за собой Абделазиза в конец коридора и там отпер дверь. Это была точно такая же комната, как и та, из которой они только что вышли.

- Вот ты и дома.
Абделазиз покраснел и огляделся.
- Здесь очень хорошо, - сказал он смущенно, - только, знаешь, у меня на это никогда не хватит денег.
Давид расхохотался.
- Какие деньги, ты спятил!
Абделазиз глядел на него, не понимая.
- Но она же принадлежит кому-то?
- Точно, - весело сказал Давид. - Комнаты в общаге принадлежат некоему государственному учреждению, которое носит благозвучное название Университетской организации и сдает их студентам за 90 франков в месяц.
Абделазиз огорченно помотал головой.
- Ты понимаешь, Давид, я не могу потратить на это девяносто монет. Я безработный.
- Речь и не идет ни о каких тратах. Ты здесь будешь совершенно неофициально.
- Нет, это не честно, - сказал Абделазиз с сомнением в голосе.
Давид расхохотался с мстительной радостью.
- А увольнять со стройки без предупреждения это честно? Позволить тебе приехать во Францию, взять тебя на работу и не обеспечить жильем, это честно? А честно со стороны буржуазного государства наживаться за счет. студентов? Сдавать им комнаты, построенные на деньги налогоплательщиков?
Абделазиз слушал его, уставившись в пол. Это правда, повсюду сплошное воровство. Обман, эксплуатация, ущемление. Повсюду несправедливость. Вот и тащишь со стройки кусок парусины, чтобы прикрыть свой спальный мешок от дождя, потому что в твоей халупе худая крыша и дождь льет прямо на койку. Это кража. Хочешь выжить - воруй. Это нехорошо, но ты воруешь.
- Можешь мне поверить, - сказал Давид, - ты не первый будешь жить в общаге нелегально! И не единственный!
- А это не опасно? Контроля нет?
Давид расхохотался.
- В добрый час! Наконец-то ты ставишь проблему в должных понятиях. То есть в понятиях соотношения сил, а не морали. Будь спок, старик. Никакой опасности. Потому что никакого контроля. Никакого контроля, потому что - он вскинул голову и выпрямился во весь рост, уперев руки в бока, - потому что мы больше этого не допускаем! Хотел бы я посмотреть, как директор общаги посмеет сунуть сюда свой нос. С этим покончено! Внутренний распорядок отменен окончательно и бесповоротно!
Робкая улыбка стала медленно пробиваться на матовом лице Абделазиза.
- Ты уверен, что полиция...
- Ни в коем случае! И носа не сунут. Я тебе ручаюсь.
- Нам ведь, знаешь, спуска не дают. Мигом в тюрьму, А потом - вон. Проваливай восвояси, бико!
- Повторяю тебе, - убежденно сказал Давид, - здесь ты ничем не рискуешь. Я беру на себя всю ответственность за твое пребывание в этой комнате.
Абделазиз сделал два шага по комнате, и широкая улыбка, наконец, осветила его лицо.
- Просто невероятно, такое жилье, подумать только! - Голос его зазвенел.- С отоплением! Большое окно! Электричество! Горячая вода! Красивая мебель.
Он ходил взад-вперед по комнате, поглаживая пальцами стол, стул, спинку кровати под красное дерево. Его восхищенные черные глаза оценивали толщину стен, сухой потолок, прочный пол.
- О, Давид, - сказал он глухо, - да это рай!
- Ну, не надо преувеличивать, - покривился Давид. - Здесь тесно, настоящая кишка, обставлено по-дурацки, и посмотри, что за вид - окно выходит на бидонвиль.
Он тотчас спохватился - ну и дурак, что я несу. Но Абделазиз бросил взгляд в окно и простодушно сказал:
- Это мой.

- Граппен? Это Боже. Прости, что разбудил тебя.
На том конце провода раздалось хмыканье, некий эквивалент пожатия плеч.
- Я не спал, я в одиннадцать ушел от Пьера Лорана и ждал твоего звонка. Впрочем, как ты знаешь, сон и я...
Боже кашлянул, голос Граппена вызвал у него тягостное ощущение усталости и грусти. Он заговорил своим сильным, хорошо поставленным, бесстрастным голосом:
- Они только что очистили помещение. После их ухода я обошел зал и обнаружил, что ущерб минимальный: прожжено три-четыре дырочки в ковре, разбит один стакан, несколько пятен на столе, пустяки. Зато они как будто решили оккупировать 29-го все помещения корпуса В, чтобы провести там заседания своих комиссий. - Боже умолк. На том конце провода наступило долгое молчание. - Алло? Алло? - сказал Боже.
- Да, - сказал устало Граппен, - я слышал. Что касается 29-го, посмотрим, подумаем, главное сейчас, что они ушли.
Боже сказал:
- Ровно в 1.45 (неизменная любовь к точным фактам). - Он продолжал; - С 1.45 объявляется перерыв Революции на сон.
Граппен спросил:
- А профессор Н...- как он там?
- Я как раз собирался тебе сказать, ему лучше, он справился с приступом и спит.
- Прямо гора с плеч, - сказал Граппен, - я так волновался за беднягу, ну, ладно, одной заботой меньше. - Он добавил: - Что до остального, поглядим. Может быть, нужно срочно созвать Совет, если мы еще осмелимся, - сказал он с горьким смешком, - сесть в студенческие кресла.

Когда чернявый утопил во всеобщем гуле голос Жоме, тот рухнул в свое кресло. Он был взбешен. ("Председатель убийц, в последний раз я требую у тебя слова".) У него даже слегка дрожали руки, но он вытащил из кармана пакет "клана" и стал набивать трубку: эта операция быстро возвращает тебе спокойствие, необходимое для ее осуществления. Жоме почувствовал, что его пальцы постепенно обретают привычную твердость, он сосредоточился, loose at bottom and tight on top, Дениз, которая часто употребляла этот афоризм, переводила его как: "вентилируемый внутри и плотно утрамбованный снаружи" - на первый взгляд казалось, что приминание сверху должно сжать и нижние слои табака, но нет, это значило не учитывать его эластичности. Дениз из медицинских соображений была против трубки и сигарет, но в трубке с ее ароматом, теплом, гладкостью дерева, ощущаемой ладонью, сосательными движениями губ, следами зубов на мундштуке, было что-то чувственное, ритуальное, спасительное, в ней было какое-то уютное самоуглубление, как в собаке, которая без конца вылизывает собственные лапы, когда ей грустно.
- Нет, ты только подумай, - сказал Жоме, выходя одним из последних и посасывая свою трубку, вихрастая голова Дениз едва доставала ему до плеча, - ну при чем тут Эдип? Эти олухи пробежались галопом по Фрейду и Маркузе и теперь суют их куда надо и не надо.
Дениз утвердительно кивнула, у нее болела голова, она наглоталась табачного дыма и обрадовалась теперь ночной свежести, моросящему дождю над студгородком.
- Насколько я понял их стратегический замысел, - сказал Жоме, - гошисты демонстрируют элитарную концепцию революции. Они рассматривают себя как моторчик, который, будучи приведен в движение, дает импульс главному мотору. Иными словами, они считают, что, если группкам удастся распропагандировать и поднять значительную массу студентов, эта масса заразит и подымет пролетариат. И тут уж революция произойдет сама собой, стихийно, без каких бы то ни было директив, общей программы и руководства.
Я заранее знаю все, что он мне скажет, подумала Дениз, я все это наизусть помню: "Объективных условий для восстания пока не создалось". Я нахожу эту формулу восхитительной! Она кажется такой научной и компетентной, и она заранее оправдывает любую пассивность. Прежде всего, каковы они, эти пресловутые "объективные условия"? И как узнать, "создались" они или нет? Существовали они во Франции в 1789-м? В России в 1917-м? В Китае в 1934-м, во время Великого похода? В 1957-м - в Сьерре, откуда начинал Кастро? Вопрос: а если попытаться их создать, эти условия? Вместо того чтобы ждать, пока они сами каким-то чудом создадутся. Но она ничего не сказала, она ощущала усталость, тяжесть в затылке. На сегодня с нее хватит политических дискуссий, она сыта ими по горло.
- На мой взгляд, - заговорил Жоме (она посмотрела на него: посасывание трубки пошло ему на пользу, он опять был в полной форме). - На мой взгляд, - он крепко зажал зубами мундштук, - группакам никогда не удастся объединить вокруг себя достаточно студентов, чтобы превратиться в реальную силу протеста и в еще меньшей мере (смешок) они могут рассчитывать на то, что подымут массы.
Дениз утвердительно кивнула, не разжимая рта. В сущности, по второму пункту она была с ним почти согласна, но не по первому. Как агитаторы гошисты свое дело знали. В Нантере они чудовищно набирали силу.
- Я провожу тебя до твоего корпуса, - сказал Жоме. Несколько минут они шагали молча. Дениз подняла голову и спросила с деланным безразличием:
- Ты все еще не решил, как проведешь летние каникулы?
Какой идиотизм, как будто он мог принять решение за те несколько часов, что прошли после полудня!
- Нет, - сказал Жоме.
Сердце Дениз забилось. От дверей корпуса их отделяли всего двадцать метров, всего двадцать метров - до рукопожатия Жоме, до его "пока, старушка".
Она споткнулась о камень, удержалась, вцепившись в рукав Жоме, и торопливо пробормотала грубым, ворчливым голосом, не глядя на него:
- В таком случае, почему бы тебе не отправиться с нами на малолитражке в Шотландию?

Наверх
За стеклом
Хрестоматия. Часть 2.